Неизвестный Довлатов: новые детали жизни писателя в США

Либo o тoм, гдe дeлaть удaрeниe в aмeрикaнскиx нaзвaнияx: я гoвoрил «Бóстoн» с удaрeниeм нa пeрвoм слoгe, a нa рaдиo «Либeрти» придeрживaлись слoвaрнo-сoвкoвoгo прoизнoшeния с удaрeниeм нa пoслeднeм, и Сeрeжa сo тoвaрищи oбвиняли мeня в aмeрикaнизaции русскoй рeчи. Сeрeжa любил рaзныx писaтeлeй — Xeмингуэя, Фoлкнeрa, Зoщeнкo, Чexoвa, Купринa, нo примeрoм для сeбя пoлaгaл прoзу Пушкинa, и, мoжeт быть, eдинствeнный из сoврeмeнныx русскиx прoзaикoв слeгкa приблизился к этoму высoкoму oбрaзцу. A пoтoму зaщищaл свoиx гeрoeв и читaтeлeй oт свoиx литeрaтурныx кoллeг: eврeeв oт eврeeв, xoтя сaм был пoлукрoвкoй (eврeй aрмянскoгo рaзливa, кaк прoзвaл eгo сaмый oстрoумный из нaс Вaгрич Бaxчaнян). Этo нe гoвoря o пeрвыx пeрeвoдныx книжкax, мeждунaрoдныx писaтeльскиx кoнфeрeнцияx в Лиссaбoнe и Вeнe, рeдaктурe «Нoвoгo aмeрикaнцa», фрилaнсeрoвoй рaбoтe нa рaдиo «Либeрти», систeмaтичeскиx гaзeтныx публикaцияx, сoльныx литeрaтурныx вeчeрax в Нью-Йорке и по Америке — тогда как в России был один-единственный, на котором Сережа читал рассказы, а я делал вступительное слово. Он зашел за экземпляром романа, в издании которого принимал косвенное участие: дал дельный совет издательнице по дизайну обложки и увидел сигнальный экземпляр раньше автора — когда явился в нью-йоркское издательство Word по поводу своих собственных книг «Филиал» и «Записные книжки». Какой — не помню, а врать не хочу: столько анекдотов про эту троицу — конь на скаку, горящая изба и русская женщин. Воздастся вам — где дайм, где никель! За месяц до смерти Сережа позвонил мне, рассказал о спорах на радио «Свобода» о моей горячечной питерской исповеди «Три еврея» и напрямик спросил:

— Если не хотите дарить, скажите — я сам куплю. В этом тайна Довлатова. Я бы тоже предпочел, чтобы в Ленинграде все сложилось совсем, совсем иначе. С дюжину переводных публикаций в престижных американских журналах, а в «Ньюйоркере», вершителе литературных судеб в Америке, Довлатов стал не просто желанным — persona grata, но регулярным автором — рекордные 9 рассказов за несколько лет! Отчасти, наверное, его языковой пуризм был связан с работой на радио «Свобода» и с семейным окружением: жена, мама и даже тетка — все были профессиональными корректорами. Ну, в крайнем случае — Махно. Полтора десятка новых книг и две подготовленные им, но вышедшие уже после его смерти, — это после абсолютного блэкаута на родине. — изумился он. Зато перед Алей — можно в любом. Однако главная причина крылась в Сережиной подкорке: как и многие алкаши-хроники, он боялся хаоса в самом себе, противопоставляя ему самодисциплину и системность. Жил на полную катушку и, что называется, сгорел, даже если сделать поправку на традиционную русскую болезнь, которая свела в могилу Высоцкого, Шукшина, Юрия Казакова, Венечку Ерофеева. Я поинтересовался у Сережи, не знает ли, кто такая. В «Записных книжках» Довлатова нахожу: «Бродский говорил, что любит метафизику и сплетни. Скромность паче гордости. Увы, в отличие от неандертальских бардов Довлатову до конца своих дней пришлось трудиться и воевать, чтобы заработать на хлеб насущный, и его рассказы, публикуемые в «Ньюйоркере» и издаваемые на нескольких языках, не приносили ему достаточного дохода. Однако его самооценка все же ближе к истине и к будущему месту в литературе, чем нынешний китчевый образ. А Нора Сергеевна, его мать-армянка, родом из Тбилиси, даже за день до его смерти предупреждала по телефону: «Не смей появляться перед Леной в таком виде». Потом от его вдовы: «К сожалению, все правда», — сказал Сережа, дочитав роман. Автограф Довлатова на память Соловьеву. Кто начал пить, тот будет пить. Если Бродский приехал в Америку сложившимся, состоявшимся и самодостаточным поэтом, оставив главные свои поэтические достижения в России, и здесь его литературная карьера рванулась вверх, per aspera ad astra, зато поэтическая судьба пошла под откос, то с Довлатовым все было с точностью до наоборот: в Америке он окончательно сформировался как писатель и после шоковой задержки на старте иммиграционной жизни литературная карьера и писательская судьба, совпадая, пошли в гору. Нас он застал за предотъездными хлопотами — мы готовились к нашему привычному в это тропическое в Нью-Йорке время броску на север:

— Вы можете себе позволить отдых? — Я не могу. В этом случае так и оказалось. Коллекционерка! Помню нелепый спор по поводу «диатрибы» — я употребил в общепринятом смысле как пример злоречия, а он настаивал на изначальном: созданный киниками литературный жанр небольшой проповеди. На каторге словес тихий каторжанин

Я видел — и помню — Довлатова разным. И никто бы из России не уехал: ни Довлатов, ни Бродский, ни мы с Леной. Тонкий стилист, но сведенный до уровня анекдота. В итоге на корешке крупно название книги, а имя автора на сгибе. Из-за ранней смерти, однако, его педантизм не успел превратиться в дотошность. Мне позвонила незнакомая женщина, сказала, что ей нравятся мои сочинения, и предложила встретиться. Таков был уговор — Аня переводила бесплатно, на свой страх и риск. И добавлял: «Что в принципе одно и то же». Я опешил. Сережа, конечно, лукавил, называя себя литературным середнячком. Сережа меня утешал: книга важнее автора. Вот почему пущенное в оборот акмеистами слово «кларизм» казалось мне как нельзя более подходящим к его штучной, ручной прозе. Иногда, правда, его стилевой пуризм переходил в пуританство, корректор брал верх над стилистом, но проявлялось это скорее в критике других, чем в собственной прозе, которой стилевая аскеза была к лицу. Сначала от издательницы Ларисы Шенкер — что Сережа прочел книгу залпом. Все еще работаю…» При всех Сережиных жалобах на эмиграцию, что здесь приходится тесно якшаться с теми, с кем в Питере рядом срать не сел бы, именно эмиграция послужила для него, как для писателя, кормовой базой, питательной средой. Что говорить, Сережа сам был не подарок, но дома его держали в черном теле, а он взбрыкивал, бунтовал, скандалил. По разным поводам — семейным или денежным, точнее, безденежным («Либерти» сократило ассигнования на фрилансеров — основной доход Довлатова). Фото: Изя Шапиро

…Нужен, дескать, новый Бабель, дабы воспел ваш Брайтон-Бич

В отличие от меня Довлатов жил русскоязычной жизнью общины, писал про нее и писал для нее. — Ее внимание — показатель известности. Уже посмертно до меня стали доходить его отзывы. А алкоголизм? Так случилось и в тот раз. А в тот день Сережа засиделся. На следующий день я помчался в издательство — и действительно: в корейской типографии (самая дешевая) почему-то решили, что «Три еврея» вдвое толще, и сделали соответствующий корешок. Я понимал всю бесполезность разговоров с ним о нем самом. Он себя не щадил, и другие его не щадили

Во всех отношениях я остался у Сережи в долгу — в долгу как в шелку! Этого самого удачливого посмертно русского прозаика всю жизнь преследовало чувство неудачи, и он сам себя называл «озлобленным неудачником». Так случилось, что «Три еврея» стали последней из прочитанных им книг. Тяжело переживал всю ту гнусь, которую на него обрушил Игорь Ефимов. Не стоит принимать его слова на веру. На долю Довлатова выпало и то, и другое. Все это — Сергей Довлатов, которому 3 сентября исполнилось бы всего 75. Само по себе явление беспрецедентное: Курт Воннегут, не напечатавший в этом журнале ни одного слова, признался, что завидует Довлатову, а по словам Сережи, даже Бродский, порекомендовавший его в «Ньюйоркер», никак не ожидал, что он придется там ко двору, и тоже не ровно дышал к его, считай, рутинным там публикациям. Он однажды сказал:

— Вы хотите мне прочесть лекцию о вреде алкоголизма? Был огорчен разрывом с Вайлем—Генисом, которые составляли его свиту, а оказались — по словам Сережи — «предателями». Непризнанный и нереализованный на родине. Через ее вагину прошла вся эмигрантская литература, а сейчас, в связи с гласностью, расширяет поле своей сексуальной активности за счет необъятной нашей родины, не забывая при этом и об эмигре. Но на другом конце провода раздалось хихиканье, и Сережа сбавил на тон пафос и откликнулся анекдотом на некрасовскую метафору. Как сказал наш общий земляк Виктор Соснора — «на каторге словес тихий каторжанин». Но не является ли депрессия адекватной реакцией на жизнь? Не мне судить, да и не больно интересно, так же, как из-за чего эти литературные сиамские близнецы вдруг оторвались друг от друга и даже прекратили общаться. Напечатавший в престижнейшем «Ньюйоркере» рассказов больше, чем какой-нибудь американский писатель. А до двух своих книжек не дожил — вышли посмертно. Ему не надо было ездить на Брайтон в Бруклин, потому как 108-я улица, главная эмигрантская магистраль в нашем Куинсе, где мы с ним были соседями и встречались ежевечерне, была так необходимой писателю его типа языковой средой. Вам вот позвонила. У Довлатова важный разговор. И одновременно — глубоко несчастная, бедная, почти нищенка, одно платье на все случаи жизни, жаловалась она: ни кола, ни двора, голову негде прислонить — так тесно, как в коммуналке, и так убого все время жили, бедствовали, едва перебивались, в доме шаром покати. Минут через пятнадцать он перезвонил и извинился: спутал «менструацию» с «месячными». Впрочем, на Брайтоне он тоже часто бывал, привозя оттуда сюжеты, анекдоты, персонажей и речевые перлы. От него я узнавал не только местные новости, но и уморительные истории из жизни эмигрантов. — Поздравляю, — сказал Сережа. Помню, тогда, пересказывая мне мучившие его галлюцинации, Сережа внес нечто новое в искусствознание, когда сказал, что Босх со своими апокалиптическими видениями, скорее всего, тоже был алкаш. И в самом деле не мог. Он ополчался на разговорные «пару дней» или «полвторого», а я ему искренне сочувствовал, когда он произносил полностью «половина второго»:

— И не лень вам? Ему была близка литература, восходящая через сотни авторских поколений к историям, рассказанным у неандертальских костров, за которые рассказчикам позволяли не трудиться и не воевать — его собственное сравнение из неопубликованного письма. Он себя не щадил, но и другие его не щадили, и сгибаясь под тяжестью крупных и мелких дел, он неотвратимо шел к своему концу. Довлатов был тонкий стилист, его проза прозрачна, иронична, жалостлива — я бы назвал ее сентиментальной, отбросив приставший к этому слову негатив. Сделал мне втык, что я употребляю слово «менструация» в единственном числе, а можно только во множественном. Она предлагается каждому, кто, с ее точки зрения, достаточно известен. Или то, что считал ошибкой, потому что случалось, естественно, и ему ошибаться. Он публиковал меня в «Новом американце», свел с «Либерти» и «Новым русским словом» (моему возвращению в эти русские пенаты я обязан ему), помог мне освоить шоферское мастерство, написал обо мне защитную статью, принимал у себя и угощал чаще, чем я его, дарил мне разные мелочи, оказывал тьму милых услуг и даже предлагал зашнуровать мне ботинок и мигом вылечить от триппера, которого у меня не было, чему Сережа крайне удивился:

— Какой-то вы стерильный, Володя… Верховодила в доме Нора Сергеевна, женщина умная, острая на язык, капризная и властная. Речь сейчас о Сереже, который многое принимал слишком близко к сердцу. Секс для нее как автограф — чтобы каждая знаменитость там у нее расписалась. Умевший жить широко, но постоянно нуждавшийся. И уходил он из жизни, окончательно в ней запутавшись. Далеко не всегда веселым. А те в самоотрицании доходили аж до погромных призывов:

…нужен, дескать, новый Бабель,

дабы воспел ваш Брайтон-Бич. Иногда мрачным, расстроенным. Я видел его в запое — когда спозаранок притаранил ему для опохмелки початую бутыль водяры. Мать его ругала: «Не смей появляться перед Леной в таком виде»

Как-то Сережа целый день непрерывно названивал мне из Бруклина от Али Добрыш, шикарной такой блондинки в теле — блондинки, но в хорошем смысле, кое-кто сравнивал ее с Настасьей Филипповной: Сережа уползал к ней, как зверь-подранок в нору. Главной страстью оставалась литература, на ниве которой он был не просто трудоголик. Увы, нам свойственно недо- либо, наоборот, переоценивать своих современников. Я не выдержал и в ответ на дифирамбы русской женщине сказал банальность: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет» — и прикусил язык. Довлатов был дока по эмиграционной части, и я обращался к нему иногда за справками. Помню, Юнна Мориц, которую Сережа приютил у себя, пока его родные были на даче, жаловалась мне, что у него в холодильнике пусто, какие-то залежалые котлеты — было это за месяц-полтора до его смерти. Сердце не выдерживает такой нагрузки, а Довлатов расходовался до упора, что бы ни делал — писал, пил, любил, ненавидел, да хоть гостей из России принимал — весь выкладывался. Тогда, правда, и никаких «Трех евреев» не было бы — мой шедевр, как считают многие. Довлатов был журналистом поневоле. Удерживаюсь от пересказа таких анекдотов, чтобы не сместить мемуарный жанр в сторону сплетни, хотя кто знает, где кончается одно и начинается другое. Его раздражительность и злость отчасти связаны с его болезнью, он сам объяснял их депрессухой и насильственной трезвостью, мраком души и даже помрачением рассудка. Он позвонил мне и сказал, что меня ждет сильное разочарование, а в чем дело — ни в какую. Владимир Соловьев делает вступительное слово к вечеру Довлатова в Ленинграде

Звонил по ночам, обнаружив в моей или общего знакомого публикации ошибку. На самом деле знал себе цену. Помню историю про его соседа, которого Сережа спрашивает, как тот устроился в Америке: «Да никак пока не устроился. Да: к сожалению. Я ему сказал об этом, слово ему понравилось, хоть мне и пришлось объяснить его происхождение от латинского clarus — ясный. Кстати, гонорар от «Ньюйоркера» — 3 тысячи долларов (по-разному, поправляет меня Лена Довлатова) — он делил пополам с переводчицей Аней Фридман. Стояла августовская жара, он пришел прямо из парикмахерской и панамки не снимал — считал, что стрижка оглупляет. Ну да, лицом к лицу лица не увидать. Я лично думаю одно —

не Бабель нужен, а Деникин! «Только русская женщина способна на такое… добрая, ласковая, своя в доску!» — расхваливал он на все лады свою брайтонскую всепрощающую и принимающую его каков есть полюбовницу на черный день.